Вольфганг Леонгард - Революция отвергает своих детей

Rodionov

Команда форума
Admin
Сообщения
508
Реакции
4
Зарубежная конференция
Вольфганг Леонгард - сын писательницы Сюзанны Леонгард, эмигрировавшей в СССР в 1935 году. В 1936 году она была арестована и провела двенадцать лет в исправительно-трудовом лагере в Воркуте и Сибири. Её сын Вольфганг воспитывался без матери в Москве. В 1941 году он был этапирован в Казахстан как немец по происхождению. В 1942 году его практически из небытия достали и направили в школу Коминтерна. Летом 1943 года вернулся в Москву и работал в редакции газеты и на радиостанции Немецкого комитета «Свободная Германия». В конце апреля 1945 года в составе первой группы Ульбрихта вернулся в Германию и занимался формированием органов местного немецкого самоуправления в Берлине, затем работал в отделе пропаганды ЦК КПГ. В марте 1949 года нелегально перешёл границу с Чехословакией и бежал в Югославию. В 1950 году разочаровался также в югославской модели социализма и бежал в ФРГ. Его книга "Революция отвергает своих детей" описывает все эти события и его личный идеологический путь от убеждённого коммуниста до политического беженца.
 
"К началу 1935 года были отменены последние продовольственные карточки и на седьмом съезде советов было объявлено о разработке более свободной и демократической конституции.
— Самое тяжёлое теперь позади… Будет, несомненно всё лучше и лучше… Политическая система станет теперь более демократической, это видно уже по проекту новой конституции, — в таком тоне велись в основном разговоры в этом году.
Только немногие из наших знакомых не разделяли этого оптимизма".

"Большинство из нас «старших» в детском доме — следовательно, 14—17–летние юноши — совсем не хотели ждать, пока теми или иными политическими вопросами займутся в школе или в комсомоле; мы уже в наше свободное время, занимались вопросами марксизма–ленинизма. Когда заканчивались наши школьные работы, мы набрасывались на политическую литературу — сочинения Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина. Никто нас к этому не принуждал, никто не призывал нас к политическому образованию. Это было наше собственное стремление, наша собственная заинтересованность".

"Хотя война и была непопулярна, большинство моих друзей верило в то, что она будет доведена до победного конца. Ведь, существовало, в конце концов, новое финское «народное правительство», а члены официального финского правительства считались «убийцами», «бандитами» и «фашистами». Поэтому казалось невероятным, что Советский Союз может с этим правительством вести какие-нибудь переговоры.
Каково же было наше недоумение, когда 12 марта 1940 года был внезапно заключен мирный договор с Финляндией. По этому договору Советский Союз получил Карельский перешеек и город Выборг, в некоторых других местах граница была слегка изменена в пользу Советского Союза. Наконец, Советский Союз получил в аренду полуостров Ханко. Но эти результаты не оправдали первоначальных ожиданий.
Мирный договор был заключен с теми самыми финскими вождями, которые ещё недавно считались «зарвавшимися авантюристами»! Снова были созваны повсюду митинги, на которых окончание войны приводилось как доказательство миролюбивой политики Советского Союза и его вождя Сталина. Как обычно, в конце собрания объявлялось, что докладчик готов отвечать на вопросы. На этот раз вопросы были.
— Мне непонятно, товарищ докладчик, — услышал я голос одного студента. — Уже несколько месяцев существует финское народное правительство. В договоре оно не упоминается. Что же с ним?
Докладчик был явно смущён.
— На этот вопрос я в настоящий момент ответить не могу. В официальных заявлениях об этом ничего не говорится, но я уверен, что наше советское правительство предпримет в этом отношении нужные шаги.
От знакомого, работавшего на одном из предприятий, я узнал, что вопрос этот задавался и у них. Докладчик, сам рабочий, вышел из положения куда проще:
— Ах, да, народное правительство! Куда же оно запропастилось? На собрании агитаторов нам о нём ничего не сказали!
Очевидно подобные вопросы задавались на многих собраниях, потому что через несколько дней статья в «Правде» упомянула, что в связи с советско–финским договором возникло новое положение и что народное правительство самораспустилось".

"Для высшего командного состава армии и флота были вскоре введены новые воинские звания. В начале июля были усилены меры наказания за дезертирство и самовольную отлучку, строже стали следить за обязательным отданием чести, было введено новое положение о жалобах и арестах.
Наконец, осенью 1940 года, существовавший с 1925 года воинский устав был заменён новым, более строгим. В нём особо подчёркивалась необходимость безоговорочного исполнения приказов начальников. Неисполнение приказов приравнивалось к преступлению".

"Сенсация, произведённая пактом о ненападении от 23 августа 1939 года и договором о дружбе от 28 сентября, постепенно забылась. Жители Советского Союза, а в их числе и я, привыкли к «новым обстоятельствам». Мы уже считали отсутствие антифашистских фильмов и книг за нечто само собой разумеющееся".

"Всё чаще на страницах советской печати ответственность за войну возлагалась на Англию и Францию. «Шесть месяцев длится война за мировое господство, развязанная английскими и французскими империалистами. Но англо–французские империалисты не смогли осуществить своих планов передела мира. Чтобы выйти из тупика, они готовятся к новым авантюрам, стремясь превратить теперешнюю империалистическую войну в новую мировую войну», — писала «Правда» в начале марта 1940 года. И эта новая «линия» вдалбливалась в головы советского населения на бесчисленных собраниях.
В начале апреля «Правда» опубликовала длинные выдержки из так называемой «Белой книги министерства иностранных дел» гитлеровского правительства, снабдив их сочувственными комментариями. Оправдывалось даже нападение Гитлера на Данию и Норвегию: «Мероприятия Германии в этом деле были необходимы… Утверждают, что Германия действиями в Скандинавии нарушила принципы международного права, превратив пакт о ненападении с Данией в клочок бумаги… Однако, сегодня, после того, как Англия и Франция сами нарушили суверенитет скандинавских стран, нанеся вред интересам Германии и вызвав тем самым её контрмеры, издавать лицемерные вопли о правомерности или неправомерности немецких действий означает не что иное, как ставить себя в смешное положение»".

"26 июня 1940 года на первой странице «Правды» появился призыв Центрального совета профсоюзов с предложением об увеличении рабочего дня на предприятиях с семи до восьми часов, а в учреждениях с шести до восьми. Рабочий день для подростков от 16 до 18 лет, у которых был до сих пор шестичасовой рабочий день, тоже должен был быть увеличен до восьми часов.
Вместо «шестидневки» профсоюзы предлагали ввести опять семидневную неделю.
Профсоюзное руководство не ограничилось, однако, предложением oб удлинении рабочего дня и рабочей недели, оно предложило ещё и отмену свободы выбора места работы. В обращении стояло:
«Центральный совет советских профсоюзов считает необходимым запретить самовольный уход с места работы рабочим и служащим государственных, кооперативных и коммунальных предприятий, а также самовольный переход из одного предприятия в другое или из одного учреждения в другое».
Было ясно, что за профсоюзными «предложениями» последует правительственное постановление.
Соответствующее постановление было опубликовано уже на следующий же день. А потом, задним числом, была, организована кампания «единогласного» одобрения этих мер.
Все «предложения» профсоюзов — увеличение продолжительности рабочего дня до восьми часов, переход на семидневную неделю и запрещение самовольного ухода с работы — были отражены в постановлении Президиума Верховного совета.
Параграф пятый точно определял положения о запрете перемены места работы:
«Рабочие и служащие за самовольный уход из государственных, кооперативных и коммунальных предприятий и учреждений будут предаваться суду и караться, по приговору народного суда, тюремным заключением сроком от двух до четырёх месяцев».
Не только рабочим грозило тюремное наказание, но и директорам предприятий, недостаточно строго следящим за выполнением постановления".

"Вскоре закон был дополнен приказом наркомата юстиции от 22 июля 1940 года, согласно которому опоздание на 20 минут квалифицировалось как прогул и каралось «принудительно–воспитательным трудом» по месту работы сроком до шести месяцев, с удержанием до 25 процентов заработка.
«Двадцатиминутный закон» имел невероятные последствия. От воспитанников нашего бывшего детдома, работавших на предприятиях, я узнавал, что там происходило. Это было ужасно. Транспортное сообщение было настолько плохим, что опоздания свыше 20 минут происходили и без всякой вины со стороны рабочих. Но никакие доказательства не помогали. Директора предприятий сами дрожали от страха. Число предававшихся суду и приговаривавшихся к «принудительно–воспитательным работам» непрерывно росло.
Несмотря на трагичность положения, в Москве появился новый анекдот об этом законе:

— Ты слышал уже, что Большой театр сгорел дотла?
— Как же это возможно? А что же делала пожарная команда?
— Пожарная команда сидит в тюрьме.
— В тюрьме?
— Да, она прибыла на место пожара через 20 минут и не была допущена к горящему зданию. Теперь пожарники приговорены к принудительно–воспитательным работам и сидят в тюрьме.

Волна арестов на основании нового закона приняла вскоре такие размеры, что суды не успевали справляться с делами. Поэтому указом президиума Верховного совета от 10 августа 1940 года было постановлено, что судопроизводство по вопросам нарушения трудовой дисциплины должно впредь вестись народными судами без участия присяжных заседателей".
 
"В памяти у меня осталось единственное событие этого времени, находившееся вне сферы общих интересов — смерть Троцкого.
24 августа во всех советских газетах было опубликовано на видном месте краткое сообщение о смерти Троцкого. Со ссылкой на американские газеты сообщалось, что на Троцкого было совершено покушение. «Один из его приверженцев» проломил ему череп. Троцкий умер в больнице в Мексике.
Все советские газеты ограничились этим кратким сообщением. Только «Правда», центральный орган партии, посмертно поносил ленинского соратника в длинной статье под заголовком «Смерть международного шпиона». Статья была полна ругательств и исторических фальсификаций. «Троцкий был уже с 1921 года агентом иностранных разведок и международным шпионом», — значилось в ней. Статья «Правды» o председателе Петроградского совета 1917 года и создателе Красной армии заканчивалась словами: «Бесчестно окончил жизнь этот достойный лишь презрения человек. Он ляжет в могилу, отмеченный каиновой печатью международного шпиона и убийцы»".

"Предметом особой гордости института был «Марровский кабинет», целиком посвященный советскому языковеду Николаю Яковлевичу Марру. Труды Марра расценивались тогда как высшее откровение языкознания и в кабинете помещалась его статуя, размерами выше человеческого роста. Его учение было столь же неприкосновенным, как труды Сталина. Оно считалось наукой о языке, основанной на марксизме–ленинизме и нанесшей смертельный удар буржуазному языковедению. В отличие от буржуазных представлений Марр рассматривал язык как часть надстройки, развитие которой может быть понято только во взаимосвязи с развитием общества. Человечество создало язык в ходе трудового процесса и в определённых общественных условиях, поэтому язык меняется по мере того, как изменяются условия и формы социальной жизни.
Тогда никому из нас и присниться не могло, что спустя десять лет великий неприкосновенный Марр будет развенчан Сталиным с такой же силой, с какой нам приходилось хвалить его теперь".

"Весной 1942 года — тогда я уже не жил в Москве — нам коротко и ясно, не вдаваясь в подробности, объявили, что Союз воинствующих безбожников распущен.
В печати об этом решении не сообщалось. Просто с весны 1942 года Союз больше не упоминался. Это вполне отвечало советской манере: курс политики сегодняшнего дня внезапно объявлять далёким прошлым и толковать историю по–своему. Но на этот раз был даже сделан шаг вперёд — о Союзе воинствующих безбожников вообще больше нигде не говорилось (даже в новейших изданиях советской энциклопедии), не упоминалось и что эта организация когда-либо существовала!"

"Обучение было тогда ещё бесплатным. Кроме того, каждый студент получал государственную стипендию, которая с каждым курсом (в Советском Союзе «курс» равняется двум семестрам, т. е. учебному году) повышалась. В то время стипендия выплачивалась в размере от 140 рублей на первом курсе до 280 рублей на последнем.
Этого хватало на удовлетворение самых необходимых жизненных потребностей, на невысокую квартирную плату в студенческом общежитии и, в основном, на питание. Купить одежду на стипендию можно было только при строжайшей экономии. Это удавалось лишь очень немногим студентам и для меня по сей день осталось загадкой, как это им вообще удавалось.
Но студенты ухитрялись как-то выкручиваться. Некоторые получали посылки из деревни от родных или знакомых; другим помогали деньгами родители или городские друзья. Немалая часть студентов подрабатывала физическим трудом, например, очисткой тротуаров от снега, переводами и частными уроками иностранных языков. В условиях нормированной, я бы сказал, почти школьной системы учёбы это отрицательно отражалось на успеваемости студентов.
Большинство иностранных студентов, в основном дети эмигрантов, регулярно получали от МОПРа дополнительно 200 рублей. Таким образом, мы имели по 340 рублей в месяц, но даже при такой сумме я еле сводил концы с концами. Русские студенты–сироты, выросшие в детдомах, тоже получали небольшую дополнительную помощь, но меньшую, чем мопровская. Однако мы не замечали материальных трудностей. Мы были так увлечены учёбой, что не придавали значения вопросам личного благосостояния, тем более, что за исключением небольшого привилегированного слоя, всё население испытывало те же трудности".

"Я дружил с одной студенткой. Не буду её описывать, потому что она всё ещё живёт на Востоке. Она принадлежала к тем немногим людям, с которыми я мог говорить откровенно. Во время наших долгих прогулок в Парке культуры или вдоль Москвы–реки мы беседовали с ней на самые разнообразные темы, интересующие молодёжь всех стран; иногда мы говорили и о вещах, угнетавших нас в Советском Союзе. Подобные разговоры были для нас обоих жизненной потребностью.
Однажды, встретив меня в коридоре института, она шепнула:
— Володя (так меня называли в Советском Союзе), нам нужно будет сегодня вечером поговорить наедине очень серьёзно.
С нетерпением ждал я вечера. Сначала она взяла с меня обещание:
— Обещай мне, что ты никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не расскажешь о том, что сейчас услышишь от меня.
Я пообещал (и обещание это сдержал).
— Обещай мне также, что ты никогда не выдашь своим поведением, что знаешь мою тайну.
После того, как я дал и это обещание, она сказала прерывающимся голосом:
— Уже несколько дней, как я работаю на НКВД. Меня вызвали и дали подписать бумажку, что я обязуюсь сообщать все сведения, которые от меня потребуют, и не буду никому говорить о моей деятельности. Мне дали задание регулярно писать донесения о некоторых студентах. Для этой работы я получила другое имя, которым и должна подписывать донесения.
— О чём же ты должна сообщать? О враждебных высказываниях против партии?
— Не только об этом. Об этом много не напишешь. Я должна сообщать обо всём, что эти люди мне будут рассказывать. Обо всём, что, хотя бы косвенно, имеет отношение к политике.
— Я тоже в твоём списке?
— Нет, пока ещё нет. Но я убеждена, что они меня спросят и о тебе. Мне сказали, что это только начало и что потом я получу другие задания. Не знаю, смогу ли я тогда умолчать о твоих высказываниях. Не думаю. Так что прошу тебя, начиная с сегодняшнего дня, не говорить со мной на политические темы.
Я посмотрел ей в глаза. Она была грустна, грустна потому, что отказалась от откровенных разговоров со мной, приносивших и ей такое облегчение. Чувствовалось, что обязанность работать на НКВД лежала у неё камнем на сердце. Я это ясно ощущал, но после её рассказа я знал также, что у неё не было другого выбора. Отказ от сотрудничества поставил бы её под подозрение, возможно даже привёл бы к её аресту.
То, что она рассказала мне о том, как её завербовали, рассказала со всеми подробностями (я не хочу их приводить здесь, чтобы не навести НКВД на её след) было, вероятно, наибольшим проявлением дружбы, какое мне довелось когда-либо встретить в жизни.
Как ни был я подавлен её рассказом, меня ужаснуло и другое. По–видимому она была не единственной. Были, значит, и другие студенты и студентки, которые доносили в НКВД обо всех разговорах в институте и общежитии!"
 
"Я уже четыре недели учился в институте, когда утром 3 октября 1940 года внезапно наступил крутой поворот во всей студенческой жизни.
Кто-то, случайно вставший раньше, принёс газету и барабанил теперь в двери, крича: «Стипендии отменили!»
— С ума спятил, дурак! — сказал мой товарищ по комнате, но всё же стал быстро одеваться. Я последовал его примеру. Когда мы вышли в коридор, нарушитель спокойствия был уже окружён группой студентов. Держа в руках «Правду», он вслух читал постановление президиума Совета народных комиссаров СССР о введении платы за обучение в старших классах школ и в вузах.
«Принимая во внимание подъём материального благосостояния трудящихся», — начал читать он. Такое вступление не предвещало ничего хорошего.
Сначала речь шла о введении платы за обучение в трёх последних классах десятилетки. Затем следовал удар, направленный на нас.
«За обучение в высших учебных заведениях СССР устанавливается следующая плата:
а) В высших учебных заведениях, находящихся в Москве, Ленинграде и столицах союзных республик — 400 рублей в год;
б) В высших учебных заведениях, находящихся в других городах— 300 рублей в год;
в) В музыкальных, художественных и театральных высших учебных заведениях — 500 рублей в год.
Плата за обучение в данных учебных заведениях: должна вноситься равными частями дважды в год: к 1 сентября и к 1 февраля.
Примечание: Плата за первое полугодие 1940/41 школьного года должна быть внесена не позже 1 ноября этого года».
У присутствующих вытянулись лица. Не только потому, что вообще была введена плата за обучение, но, прежде всего из-за того, что первый взнос нужно было сделать до 1 ноября.
— Только 27 дней времени! — сказал кто-то. Это звучало безнадёжно.
Мы уже прикидывали в уме как можно сэкономить часть стипендии, чтобы внести деньги, как последовал следующий удар: тем же постановлением отменялись наши ежемесячные стипендии. Впредь они должны были выдаваться только студентам–отличникам.
Были созваны обычные собрания, на которых обосновывались «изменения в порядке распределения стипендий — как гласила официальная формулировка — и введение платы за обучение».
Собрание в институте прошло обычно. Когда докладчик закончил, ему аплодировали. Затем спросили, всё ли ясно, нет ли вопросов, не хочет ли кто-нибудь выступить. Желающих не нашлось.
Несколько дней спустя один студент рассказал мне, что в каком-то из московских вузов с докладом о новом законе выступил заместитель наркома народного образования. После доклада ему задали вопрос, как можно согласовать новый закон с 121 статьей конституции СССР.
Вопрос был из щекотливых, ибо, действительно, 121 статья конституции СССР гарантировала бесплатное обучение во всех учебных заведениях СССР, «включая высшие учебные заведения».
Заместитель наркома ответил, что обоснование мероприятия содержится в самом законе и что статья конституции будет изменена в соответствии с новым законом. Так оно и случилось, — кстати, это был не единственный случай, когда в СССР издавались законы противоречащие конституции.
Но студенты после 2 октября думали не о том, противоречит ли закон конституции или нет, а о том, что им делать.
Введение платы за обучение одновременно с упразднением стипендий практически лишало возможности многих детей рабочих и крестьян продолжать учение.
В эти дни я видел много заплаканных лиц. Со многими студентами мы распрощались навсегда.
Особенно тяжело мне было расставаться с одним маленьким рыжим студентом. Он был выходцем из бедной крестьянской семьи, занимался с крайним упорством и усидчивостью, радуясь, что станет учителем старших классов.
И он был далеко не единственным. Всё больше и больше студентов, родители которых принадлежали к беднейшим слоям населения, покидали институт. В сущности, оставались лишь сыновья и дочери привилегированного слоя, офицеров и прочих «ответственных»".

"Возвращаясь сегодня мыслями в прошлое, я вспоминаю не только грусть расставания со многими институтскими друзьями; мне становится ясным, что этот закон означал новый шаг в развитии сталинской системы.
Чтобы попасть на высокую должность в Советском Союзе, надо окончить вуз. До 2 октября 1940 года все одарённые и способные дети рабочих и крестьян могли, независимо от материального положения родителей, кончить десятилетку и попасть в вуз. Таким образом, все возможности были для них открыты, что тогда и подчёркивалось постоянно советской пропагандой. После 2 октября до высоких постов могли, как правило, добраться лишь те, чьи родители сами занимали эти высокие посты. Круг замкнулся: правящий бюрократический слой, образовавшийся с конца двадцатых годов и укрепивший свою власть ликвидацией «старой гвардии» во время чисток 1936–38 годов, начал ограждать себя от проникновения «посторонних» и сделал, таким образом, первый шаг к передаче своих привилегий и должностей по наследству".

"Помимо обязательной проработки истории ВКП(б) — на курсах мне пришлось проходить её в третий раз"

"На чёрной доске института висело объявление: «Общее собрание студентов английского факультета по случаю 1 мая состоится в актовом зале вечером 30 апреля».
Я пришёл в актовый зал незадолго до начала собрания. Все были в хорошем настроении, оживлены и веселы. Весна 1941 года была прекрасной...
...И вдруг докладчик подчёркнуто медленно и отчётливо произнёс:
— Вчера вечером было получено известие, что немецкие войска высадились в Финляндии.
Дальнейших разъяснений не последовало. После окончания доклада некоторые студенты остались, чтобы поделиться впечатлениями.
— Когда я услышала эту фразу, — сказала одна студентка, — у меня по спине мурашки забегали.
Всем нам было как-то не по себе. Мы смутно почувствовали приближение опасности".

"Газета «Правда» от 8 июня опубликовала на первой странице сообщение о советско–финских отношениях. В сообщении говорилось, что несмотря на то, что Финляндия не выполнила всех обязательств торгового договора с Советским Союзом, Сталин принял решение в кратчайший срок предоставить в распоряжение Финляндии добавочно к отправленным уже товарам 20000 тонн зерна."

"Когда я пересекал Театральную площадь, из репродуктора послышались слова: «Эти фашистские варвары …» В этот момент я услышал рядом со мной иронический голос, который сказал по–английски: «Ну, наконец-то, и они стали антифашистами». Я быстро пошёл дальше, так как знал, что оказаться рядом с иностранцем было опасно, даже если этот иностранец мог стать нашим союзником".

"Одновременно с лозунгами и с первой сводкой о военных действиях было дано и официальное название начавшейся войны. Это была: «Великая Отечественная война советского народа». В первый момент я насторожился. Правда, такая формулировка не была для меня полной неожиданностью. Я ведь был свидетелем того, как за последние годы постепенно менялась советская пропаганда, вытесняя понятия революционного интернационализма и всё больше подчёркивая советский патриотизм. Но я всё же думал, что война будет названа хотя бы антифашистской освободительной войной, чтобы этим подчеркнуть общие цели всех, находящихся под нацистским рабством, народов. Названием «Отечественная война» её цели как бы ограничились интересами Советского Союза, вернее даже — интересами России".

"Метро превратили в огромное бомбоубежище, соорудив вдоль всех линий помосты из досок. Для этой работы потребовалось всего несколько дней. Большинство жителей Москвы могло быть защищено от налетов в туннелях метро, тем более, что глубина московского метро достигала 16–35 метров. Только станция «Кировская», находящаяся на самой большой глубине, была закрыта для населения. Она была отведена под бомбоубежище для членов дипломатического корпуса и для лиц привилегированного слоя".
 
"Можно просто поражаться, с какой быстротой менялось содержание пропаганды. На вооружение были взяты национальное чувство, патриотизм и идея Отечественной войны. Одновременно из пропагандного словаря исчезли такие понятия как «партия», «социализм» и «коммунизм».
Но эти изменения не были, как часто предполагают, только следствием обусловленной временем тактики. Происходило вполне логичное развитие тех идеологических изменений, которые начались уже в предвоенные годы. Когда в песнях или статьях затрагивалась тема возможного нападения на Советский Союз или будущей войны, то до 1935 года она всегда развивалась в классовом понимании, с упором на то, что война перерастёт в революцию. Но постепенно такое понимание войны начало оттесняться понятием советского патриотизма, не исчезая, однако, ещё полностью из пропагандного обихода. Во время конфликта с Японией, летом 1938 года, когда в течение нескольких дней шли пограничные бои у озера Хасан на Дальнем Востоке, советская пропаганда ещё сливала в одно оба понятия. Официальный лозунг тех дней звучал: «За родину, за коммунизм».
Слияние понятий родины и коммунизма продолжалось вплоть до 1941 года. Внедрению этой пропагандной линии служила, в частности, кинокартина из времен гражданской войны, которая совершенно по–новому раскрывала борьбу Красного флота в 1918–1919 гг. В отличие от предыдущих картин на подобные темы, царский адмирал был в ней показан не как отрицательный, а как положительный персонаж. Согласно сценарию этого фильма, царский адмирал служит, несмотря на своё классово чуждое мировоззрение, верой и правдой Красному флоту. Несмотря на разницу во взглядах, у адмирала создаются товарищеские, почти дружеские, отношения с комиссаром, присланным для наблюдения за ним. Оба проявляют во время боёв одинаковую храбрость. Оба покидают тонущий крейсер последними; адмирал со словами: «за отечество», комиссар со словами: «за коммунизм».
После начала войны наступил новый этап в развитии пропаганды. Единственным содержанием пропаганды стали, почти без исключения: отечество, родина, русская земля патриотизм. Это новое направление в пропаганде появлялось не только в печати и в радиовещании, но, пожалуй, больше всего в пропаганде, рассчитанной на зрительное восприятие, как, например, плакаты".

"Ульбрихт произнёс краткую речь. Он говорил о преступлениях фашизма, о серьёзности положения, о необходимости отдать все свои силы победе над фашизмом. Потом он заявил:
— Прошло только несколько дней после начала войны, но уже сегодня я могу вам сделать радостное сообщение: 22 июня первый немецкий солдат перешёл на сторону советских войск.
Эта новость была встречена бурными аплодисментами. С напряжённым вниманием мы слушали дальше.
— Этот солдат находился со своей частью в Румынии, на реке Прут. В ночь с 21 на 22 июня его части был объявлен приказ о наступлении на Советский Союз. Узнав об этом, солдат немедленно покинул свою часть, переплыл реку Прут, чтобы сообщить Красной армии о предстоящем нападении на Советский Союз.
Мой сосед прошептал:
— Если нашёлся немецкий солдат, который перешёл на сторону Советского Союза ещё до начала военных действий, то можно себе представить, что будет твориться, когда война разовьётся по–настоящему.
Через несколько дней об этом немецком солдате (его звали Альфред Лисков) узнал весь Советский Союз. Его поступок был упомянут в первой сводке, а в «Правде» были помещены его фотография и заявление. В нем говорилось: «Я уже давно являюсь противником гитлеровского режима. Узнав о предстоящем нападении, я решил перейти на сторону Красной армии. Ещё за день до нападения на Советский Союз никто не верил в возможность такого вероломного поступка. Можно себе легко представить, как немецкий народ отнесётся к этой безумной авантюре»".

"Два дня спустя стало известно, что в Киеве приземлился немецкий самолёт Ю-88. Команда самолёта, состоявшая из четырёх человек — унтер–офицер Ганс Герман из Бреславля, наблюдатель Ганс Крац из Франкфурта, старший ефрейтор Аппель из Брно, радист Вильгельм Шмидт из Регенсбурга — сообща приняли решение спуститься на советском аэродроме. Их заявление было напечатано во всех советских газетах. В нём говорилось, что, летая уже больше года вместе, участвуя в налётах на Лондон, Портсмут, Плимут и на другие английские города, они часто задавали себе вопрос: «Почему Гитлер воюет против всего мира? Зачем он несёт всем народам Европы смерть и разрушение? … Когда Гитлер объявил войну России мы решили действовать. 22 июня мы сбросили бомбы в Днепр и приземлили наш самолёт под Киевом»".

"Известия о немецких перебежчиках нас окрылили и в первые военные дни немецкие эмигранты были полны надежд и ожиданий. Как мне потом довелось узнать, советские органы также питали большие надежды на влияние пропаганды среди наступающих немецких войск. В первые недели войны в типографии «Искра Революции» в день печаталось иногда до двенадцати различных листовок на немецком языке. Правда, говорят, что их содержание было подчас весьма слабым и вызывало нередко только смех среди наступающих немецких солдат.
Весьма скоро обнаружилось, что мечты, зародившиеся в первые дни войны, были обманчивы. Чем скорее продвигалась немецкая армия, тем реже появлялись перебежчики".

"Вечером я узнал об аресте нашего соседа по комнате в общежитии, студента — немца с Поволжья. Вскоре после этого я встретил двух девушек из Берлина, Герду и Кэту, дочерей коммунистического писателя Альберта Готоппа. Обе плакали. Оказывается их отец, автор книги «Рыболовный катер ХФ 13», эмигрировавший в Советский Союз и переживший все чистки, был арестован органами НКВД …"

"В нашем небольшом товарном вагоне находилось почти пятьдесят человек. Люди всех возрастов, всех профессий, всех социальных слоёв: от малоквалифицированного рабочего до профессора, создавшего себе крупное имя работами в области телевидения. Здесь можно было увидеть восьмидесятилетнего старика и трёхлетнего ребёнка. За исключением нескольких немецких эмигрантов, никто из моих спутников не бывал в Германии; большинство из них не знало даже немецкого языка. Они были такими же русскими, как любой из москвичей. Среди нас находились две или три домработницы, родившиеся в республике немцев Поволжья, которых привезли в Москву ещё детьми.
Потом я понял, почему всех этих людей так внезапно сделали «немцами» и теперь везли в направлении Кзыл–Орды. Дело в том, что в январе 1939 года в Советском Союзе была произведена перепись населения. Рядом с графой «подданство» была графа «национальность». Её можно было заполнить по собственному усмотрению: либо по традиции предков, либо по чувству принадлежности к какой-либо национальной культуре.
Многие советские граждане, не задумываясь, вписывали эту графу «немец» или «немка». Им и в голову не могло придти, что это когда-то решит их судьбу. Теперь эти люди, не знавшие ни одного немецкого слова, сидели в товарном вагоне как «немцы» и ехали навстречу неизвестному будущему…
Я присоединился вскоре к «настоящим немцам»: это были немецкие коммунисты, которые боролись в Испании в интернациональных бригадах и после победы генерала Франко эмигрировали в 1939 году в Советский Союз. Теперь они в качестве «неблагонадёжных» немцев, заняли места в этом составе…"

"— Колхоз? Я думал, что здесь живут высланные кулаки?
Он ответил, растягивая слова. Эта манера говорить присуща русскому крестьянству.
— Да–а, мы были кулаками, но теперь мы, вроде как колхоз…
— Как это так — «вроде»?
Возница, сам бывший кулак, начал рассказывать, как в 1930 и 1931 году раскулаченных крестьян высылали из Украины и Центральной России и направляли в эти места.
Он говорил так равнодушно и безучастно, что можно было подумать, что речь идёт о вещах, происходивших в далёкие–далёкие времена, где-то на другом конце земли.
— …Тогда здесь вообще ничего не было. Были просто воткнуты в землю колья и на них маленькие дощечки с надписью — поселок №5, №6 и так далее. Мужиков привели и сказали им, что теперь они сами должны думать о себе. Мужики стали копать землянки. В первые годы много поумирало от голода и холода. Ну, а затем начали понемногу ставить хаты из глины, и тогда стало легче".

"С первых же дней я подружился с несколькими студентами. Из разговоров я узнал, как они вместе с родителями были выброшены из собственных домов и дворов, как их высадили в пустынной местности и бросили на произвол судьбы. Они были беззащитны и обречены на гибель от холода и голода. Много времени прошло, прежде чем родители смогли соорудить из глины хижины для жилья".
 
"Спустя несколько дней я сам смог убедиться, что финскому доценту, действительно, приходится не легко. После каждой лекции доцент был обязан называть литературу, относящуюся к затронутым темам. При этом он очень чётко должен был делить её на две группы: классики марксизма–ленинизма, относящиеся к прорабатываемой теме, и, отдельно, — источники.
Однажды, когда доцент перечислял литературу, он, видимо, не совсем чётко провёл такое разделение. Он назвал какое-то сочинение Плеханова.
Вдруг его прервал сын прокурора:
— Принадлежит ли этот труд Плеханова к числу классических произведений марксизма–ленинизма или он относится к источникам?
Казалось бы, обыкновенный вопрос, но и его содержание и тот резкий тон, каким он был задан, заставил всех нас съёжиться и насторожиться. На мгновение у доцента кровь бросилась в голову, но он удивительно быстро овладел собой.
— Само собою разумеется, что этот труд Плеханова принадлежит к источникам. Я хотел бы, кстати, использовать этот удобный случай, чтобы со всей определённостью ещё раз подчеркнуть, что в рубрику классиков марксизма–ленинизма входят только произведения Маркса, Энгельса, Ленина, но, прежде всего, в первую очередь, в неё входят произведения товарища Сталина. Выдержка из сочинения Плеханова указана к данной лекции потому, что ряд трудов Плеханова нам полезен и содержит правильные положения. Об этом отчётливо сказал товарищ Сталин в своей большой речи от 6 ноября 1941 года.
Мы все облегчённо вздохнули. Наш доцент с поразительным искусством преодолел этот опасный риф. И даже чрезмерно ревностному прокурорскому сынку не оставалось ничего иного, как наклонением головы выразить своё согласие с доцентом, который так удачно закончил свой ответ ссылкой на речь Сталина".

"Начальник милиции, казах, смотрел на меня зло и угрожающе.
— Вы — этот самый немец Леонгард? — проворчал он, — я ставлю вас в известность, что вы должны покинуть Караганду в течение 24 часов.
Я был, как громом поражён. Разве моё пребывание здесь и прописка не были оформлены с согласия обкома партии? Разве постановление о выселении, изданное в сентябре 1941 года, относящееся лишь к Москве и другим большим городам в западной части Советского Союза, распространялось теперь на все города страны?
— Куда же я могу тогда поехать, если я должен оставить Караганду? Могу я получить разрешение ехать в Алма–Ату?
— Куда вы поедете — мне все равно. Все города для немцев закрыты. Вы можете и в Карагандинской области избрать любой пункт для местожительства, но за исключением самого города. Поезжайте лучше всего в один из посёлков возле Оссокаровки, там, кстати, уже много немцев.
— Товарищ начальник! Я состою в комсомоле уже несколько лет. Я имею согласие на пребывание здесь со стороны товарищей из отделения агитации обкома. Они сами содействовали моей прописке и сообщили, что всё уже урегулировано.
Лицо начальника милиции стало ещё озлобленней:
— Я это знаю. Но я вам уже сказал, что постановление о высылке распространяется на всех немцев. Если вы по истечении 24 часов ещё останетесь в Караганде, то это будет означать противодействие власти и за это вы будете отвечать. Теперь вам понятно это?"

"Только сейчас я понял, как я дёшево отделался… Сообщения товарищей были потрясающими. Председатели колхозов и бригадиры унижали их, ругали и издевались над ними.
Им дали обидные клички, часто их били. Во многих случаях их намеренно зачисляли на меньшие пайки, хотя они имели право на большие. При попытке пожаловаться или отстаивать своё право на основании положения о снабжении им говорилось:
— К вам, немцам, это не относится. Будьте довольны тем, что вы вообще что-либо получаете".

"Не только ответственные партработники, но и каждый из нас знал, что в каждом городе Карагандинской области, как и повсюду в Советском Союзе, существуют «закрытые распределители», «закрытые рестораны», «закрытые магазины», к которым прикреплялись определённые круги привилегированных работников. Каждый из нас знал, что и в это тяжёлое для советского населения время, в закрытых распределителях и магазинах все продукты питания имелись в изобилии".

"Но о закрытых торговых точках не упоминалось. Их словно и не существовало. Они относились к числу тех вещей, о которых не говорят… И так как официальные лица сами о них не говорили, то о них не смели упоминать и политэмигранты".

"В других городах и населённых пунктах таких эмигрантских конференций не было, и потому многие немецкие эмигранты в это военное время переживали не только материальные лишения, но и моральные мучения.
Им помогало очень мало, когда они говорили, что они — немецкие коммунисты, которые боролись уже во времена Веймарской республики против нацистов и эту борьбу продолжали потом в подполье и в Испании. Тем не менее, их всё же нередко ругали «немцами», издевались над ними, делали их ответственными за гитлеровские бесчинства, хотя они в продолжение всей своей жизни боролись против национал–социалистов".

"Однажды я получил приглашение — каждое воскресенье утром, в 10 часов, посещать доклады, которые делались для ограниченного круга лиц в обкоме партии. Это мне показалось чем-то новым. Иногда, при разговорах с партийными людьми, мне бросалось в глаза, что некоторые из них, казалось, знают больше, чем они могли почерпнуть из советских газет и журналов. Но мне были неизвестны источники этой информации. Теперь, думал я, я смогу раскрыть эту тайну, так как, очевидно, и в других городах существует такое же положение, как в Караганде. Помимо официальных обычных собраний в Караганде (как и повсюду в Советском Союзе), на которых говорились такие вещи, которые печатались в газетах, — в обкоме партии, по утрам в воскресенье, читались рефераты для избранного круга лиц и сообщались действительно интересные факты, а также давались инструкции. Участники этих совещаний получали всякий раз специальное приглашение, которое они должны были предъявлять при входе в обком. Контроль был строгий.
На этих собраниях регулярно присутствовало около восьмидесяти человек. Это были лица, хорошо политически подкованные и занимающие важные посты.
Рефераты были на высоком уровне. Без банальных, общих мест. Затрагивались нередко проблемы международного значения, вроде, например, положения в Южной Америке..
Я охотно ходил на эти собрания. Меня всегда интересовала политика и, кроме того, было известной привилегией быть приглашённым сюда. Помимо всего, я мог бы здесь узнать вещи, которые для простых смертных оставались скрытыми.
До сих пор, если не считать короткого обучения на курсах весною 1941 года, я принадлежал к той подавляющей массе населения, которая знала о событиях лишь то, что печаталось в «Правде».
Теперь я стал знать немножко больше. Позже мне стало ясно, что этот источник информации был только первой ступенькой и что существовали ещё несколько ступенек. Но чем важнее были информации, тем уже был круг посвящённых.
Когда я теперь исподволь передумываю многие вещи, виденные и пережитые мною в Советском Союзе, то мне думается, что вот такая ступенчатая градация между незнающими, информированными и знающими очень много, была одной из важнейших особенностей сталинской системы.
Путём такого деления на ступени информирования создавалось чувство какой-то кастовости, неразрывно связанное с иерархическим построением советского общества, рождалось чувство спаянности в определённых кругах партийных руководителей на том или ином уровне. Без сомнения, такая сплочённость отдельных ступеней была важна для режима. Не следует забывать, что в Советском Союзе вся печать и радио имеет единое руководство сверху, и потому огромная масса населения лишена полноты и объективности информации и узнаёт лишь то, что соответствует видам и желаниям власти…"
 
"С питанием приходилось так тяжело, как ещё никогда в моей жизни. С декабря 1941 года в лавках по карточкам можно было получить только хлеб. Хотя на продуктовых карточках и были талоны на сахар, масло, мясо и другие продукты, но их сюда не доставляли. Мы, студенты, получали ежедневно 400 граммов хлеба и два раза в день суп, разумеется, без мяса, но с крошечным добавлением подсолнечного масла, отвратительного по вкусу.
Руководители партийного, советского и хозяйственного аппарата в это тяжёлое время не чувствовали никакого недостатка в продуктах. Они жили, как в мирное время, так как получали всё необходимое в «закрытых магазинах».
Кроме этих закрытых «торговых точек» для особо привилегированных, существовали магазины для инженеров, офицерских жён и других групп среднего «повышенного снабжения», которых нельзя было поставить на уровень снабжения масс, но и нельзя было приравнять к снабжению руководителей в закрытых распределителях".

"Наконец, однажды, когда я, в один весенний день 1942 года, бродил по улицам, ко мне подошёл оборванный, одетый в лохмотья молодой человек. Я отказывался верить своим глазам — неужели это было возможно? Это был Губерт «в стране чудес». История Губерта Лосте начинается в 1934 году. В то время он был маленьким мальчиком, сыном шахтёра из Саарской области. Даже в самых смелых мечтах он, наверное, не мог себе представить того, что ждало его в ближайшие годы.
В январе 1935 года население Саарской области должно бы путём плебисцита решать вопрос — присоединяться ли к гитлеровской Германии или предпочесть положение, бывшее до тех пор («статус кво»), — что означало бы дальнейшее пребывание под мандатом Лиги Наций. В это время «Правда» послала в Саарскую область одного из самых известных советских журналистов, Михаила Кольцова, который почти ежедневно помещал в газете статьи о положении в Саарской области.
Однажды Михаилу Кольцову пришло в голову усыновить маленького мальчика из шахтёрской семьи. Имя мальчика было Губерт Лосте.
Об усыновлении тотчас же узнали в Советском Союзе. В газетах помещали фотографии мальчика и подробно описывали условия, в которых он жил.
После плебисцита Михаил Кольцов, вместе со своим воспитанником, вернулся в Советский Союз. Приезд мальчика из саарской рабочей семьи в Советский Союз был отмечен триумфальным приёмом. Он не знал куда деваться от торжественных приёмов и банкетов. Все газеты печатали его фотографии и рассказывали о нём в длинных статьях. Где бы он ни появился, всюду сообщали о его приезде. Его таскали с одного собрания на другое, он постоянно сидел в президиуме — порой его было еле видно за цветами, которые стояли на столе президиума. Дома ему тоже жилось хорошо — он жил у своего приёмного отца Михаила Кольцова, который в то время занимал не только крупное положение, но и пользовался большим влиянием. Михаил Кольцов был членом партии с 1918 года, уже в 1920 году был сотрудником «Правды», продолжительное время работал в народном комиссариате иностранных дел. С 1934 года он был членом редколлегии «Правды» и, кроме того, — редактором сатирического журнала «Крокодил». Ему было нетрудно обеспечить маленькому мальчику из шахтёрской семьи хорошую жизнь и было понятно, что тринадцатилетний мальчуган чувствовал себя прекрасно.
Но это было лишь началом его карьеры. К тому времени все переживания Губерта в Советском Союзе были старательно записаны, включая и славословия и восторженные речи, которые он очень охотно произносил. Записанные впечатления и восторженные выступления Губерта были собраны и изданы книгой, получившей заглавие «Губерт в стране чудес».
Книга была быстро расхватана и Губерт стал ещё более популярным. Его пригласили в Кремль, где его принимали маршалы Будённый и Тухачевский. Школам, кино и театрам для молодежи присваивали имя «Губерт». Огромные изображения маленького, рыжего, круглолицего и веснушчатого Губерта носили даже во время шествий и демонстраций. Он, действительно, чувствовал себя так, как будто бы находился в стране чудес.
Но скоро счастливая жизнь Губерта совершенно неожиданно оборвалась. Его покровитель, Михаил Кольцов, был арестован, как: «враг народа», и звезда Губерта начала закатываться. Его изображения исчезли, театрам для молодёжи присвоили другое название. Книга «Губерт в стране чудес» была изъята из всех книжных лавок и библиотек и Губерт, которому тем временем исполнилось четырнадцать лет, совершенно не знал, что ему делать дальше. Для него, конечно, было вдвойне трудно привыкать к жизни обыкновенного мальчика после того, как он был приучен к жизни маленького народного героя".

"Я никогда не раскаивался в том, что в самый разгар войны совершил такую поездку через Казахстан и Сибирь. За этот месяц я больше посмотрел и узнал о Советском Союзе, чем за несколько лет, проведённых в Москве.
Эта поездка подтвердила некоторые мои догадки и укрепила во мне то, что я начал понимать уже раньше. Я повидал огромные заводы, с помощью которых отсталая аграрная страна превращалась в промышленную державу, но одновременно я увидел, что для людей на этих огромных предприятиях не делается ничего или очень мало.
Я лишний раз имел возможность убедиться в той огромной разнице, которая существовала между привилегированными директорами, администраторами, инженерами и некоторыми рабочими–стахановцами, с одной стороны, и массой простых рабочих, с другой.
Я посмотрел Турксиб, эту длинную железнодорожную линию из Туркестана в Сибирь, но я видел, одновременно, неописуемую нищету населения времён войны. Советская пропаганда старалась и старается объяснить те лишения, которые вынужден был терпеть народ во время войны, сваливая всю вину на нацистскую систему и развязанную Гитлером войну. С другой стороны, в некоторых записках немецких военнопленных нищета населения приписывается исключительно советской системе, без учёта положения военного времени.
Мне кажется, что правда находится, примерно, посередине. Несомненно, что условия войны значительно увеличили нищету населения. Но и до войны люди жили совершенно не так, как могли бы жить при условии, если бы лишь малая часть той энергии, которую направляли на постройку огромных промышленных сооружений и на обеспечение привилегий небольшой кучки избранных людей, была направлена на благо трудящихся.
Во время моего путешествия меня всякий раз поражало дружелюбие советского населения, его готовность помочь другому человеку. Конечно, и в Советском Союзе встречаются, как и в любой стране, жестокие люди и эгоисты, но большинство мужественно переносит свою судьбу и помогает тем, кто нуждается больше них. Во время этой поездки я ещё сильнее, чем раньше, проникся симпатией и уважением к людям, живущим в Советском Союзе. Мне кажется особенно важным подчеркнуть это именно сегодня, ибо, к сожалению, на Западе немало таких людей, которые совершенно несправедливо переносят своё отрицательное отношение к советской системе на население Советского Союза.
Меня всякий раз потрясает, когда я встречаюсь с людьми, которые свысока смотрят на «русских» только потому, что они порой вначале бывают несколько беспомощны перед некоторыми достижениями западной цивилизации. Очевидно при этом забывают, что эти люди обладают в значительной мере качествами, которые должны были бы внушать уважение людям на Западе".

"Я никогда не забуду одной сцены. Класснер поручил мне переводить на немецкий язык важнейшие статьи «Правды» Бернгарду Кёнену и его жене Фриде (которая также была в школе Коминтерна), так как они плохо знали русский язык.
Однажды я переводил статью из «Правды», в которой речь шла об извечной совместной борьбе русских, поляков и других славянских народов против Германии.
Не колеблясь, я перевёл: «Дело идёт о постоянных товарищах по оружию в борьбе против немцев, гнусных, заклятых врагов славянских народов!»
Бернгард Кёнен в ужасе посмотрел на меня.
— Постой, постой, ты тут что-то неправильно перевёл! Этого не может быть! Переведи ещё раз!
Я прочёл снова эту фразу. Бернгард забеспокоился.
— Может быть там есть что-нибудь о немецком империализме или о господствующих классах Германии?
— Нет, Бернгард, речь идёт просто о немцах.
— Но ведь этого не может быть!
Молча показал я ему это место в «Правде» и ещё несколько других фраз, в которых так же шла речь о «немцах» как об извечных врагах славян.
Бернгард побледнел. Он больше ничего не сказал. Ему, старому рабочему–революционеру было не легко стать сталинским партработником, который безоговорочно должен подчиняться советским директивам.
Во время большой чистки в 1936–38 годах Бернгард Кёнен был арестован органами НКВД. В тюрьме он потере один глаз. Благодаря чьему-то вмешательству он был выпущен, после чего он продолжал служить сталинщине".
 
"Мы слыхали такие имена как Брандлер, Тальгеймер, Рут Фишер, Маслов, Корш, Катц и имена других оппозиционеров, которые в двадцатых годах вместе со своими приверженцами вышли из германской компартии, или были из неё исключены, и основали оппозиционные организации. Но к чему стремились эти группы, каково было их направление — об этом мы ничего не знали. То же самое относилось и к фракционным группам внутри большевистской партии. Ни о «рабочей оппозиции» во главе со Шляпниковым, ни о группе «демократического централизма» во главе с Осинским, ни о троцкистах, ни о бухаринцах нам не дали прочесть из подлинников ни единой строчки. Это особенно бросилось мне в глаза во время лекций и семинаров о троцкизме.
Когда поднималась эта тема, нашего лектора, Класснера, просто нельзя было узнать. В его голосе звучала лютая ненависть. Его доклад состоял не из деловых аргументаций по существу вопроса, а из сплошной ругани (чего обычно никогда не бывало на лекциях школы Коминтерна). Затем мы получили литературу о троцкизме. Это был отпечатанный на гектографе, тщательно подобранный материал, содержащий отрицательные высказывания Ленина о Троцком (его положительные отзывы о Троцком, которых было больше, конечно, были выпущены) и выдержки из трудов Сталина. В материале не было приведено ни единого слова самого Троцкого или кого-нибудь из его приверженцев! В то время как другие семинары были действительно на высоком уровне, семинар, посвящённый троцкизму, ограничивался лишь поношениями, безудержными проклятиями и агитационными призывами.
Тогда я не понимал, в чём дело, хотя причину этого, собственно, нетрудно было разгадать. Мы не должны были знакомиться с заявлениями и высказываниями фракционных групп, так как их точка зрения была для Сталина опасной. Сталинское руководство знало, что оно ничем не рискует, Давая нам читать речи Гитлера или Геббельса, манифесты буржуазных партий или энциклику папы, так как оно было уверено в том, что подобное чтение не окажет на нас абсолютно никакого влияния. Но книги Троцкого, манифест антисталинских фракций, где с марксистских же позиций нападали на сталинский режим в Советском Союзе и подвергали его критике, по меньшей мере, произвели бы на нас сильное впечатление".

"В библиотеке были не только труды Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина и другая партийная литература, в ней можно было получить также издаваемый гектографным способом информационный бюллетень, не предназначенный для всеобщего пользования, на котором стояло: «секретно!» или «совершенно секретно!»
Эти ежедневно выходившие информационные бюллетени, распределённые по странам, содержали важнейшие радиокомментарии и статьи из иностранной прессы. Информационный бюллетень издавался, вероятно, Коминтерном в Уфе. Каждый экземпляр бюллетеня был зарегистрирован под определённым номером, и каждый курсант обязан был расписаться в получении бюллетеня.
Когда я впервые прочёл такой бюллетень, то меня как громом поразило! Конечно, мне приходилось убеждаться уже не раз, — ещё на воскресных лекциях в Карагандинском обкоме, — что докладчики знали больше, чем это можно было почерпнуть из советской печати, но я не мог себе объяснить, откуда у них эта осведомлённость.
Теперь я об этом узнал.
Однако в то время я ещё не предполагал, что этот информационный бюллетень был лишь одним из многих. Существовал целый ряд других, которыми, с соблюдением подобных же мер предосторожности, снабжали советских высших партийных и государственных чиновников. Очевидно, и в то время и сейчас в этой области существовала точная классификация в соответствии со сферой деятельности и занимаемым каждым данным работником постом, так что тут можно говорить о ступенчатой осведомлённости советских партаппаратчиков".

"Лишь затем он продолжил:
— Сектантство зашло в итальянской группе так далеко, что были допущены серьёзные политические ошибки. На одном семинаре один член итальянской группы заявил, что уже сейчас пришло время дать указания итальянским партизанам находить верные тайники для оружия, чтобы в случае освобождения Италии англо–американскими войсками это оружие не попало бы в руки англичан или американцев.
Многие из нас были изумлены, так как подобная дискуссия казалась нам тогда музыкой далекого будущего. Советские части ещё стояли под Сталинградом; союзные войска только что высадились в Северной Африке, а итальянская партизанская борьба ещё не начиналась.
Однако случай в итальянской группе был принят Михайловым весьма всерьёз:
— Самая большая опасность, стоящая перед нами, это сектантство, отрыв от патриотических сил, опасность изоляции партии. Исходя из этого, подобные высказывания нужно строжайше осудить, ибо они вбивают клин в единый антифашистский боевой фронт. Они ослабляют антифашистскую борьбу и объективно означают поддержку фашизма. Тот, кто считает, что итальянские партизаны должны прятать оружие от союзников Советского Союза, тот делает не что иное, как оказывает услугу Гитлеру.
Однако, примерно шесть лет спустя, за товарищами, обвинёнными в «профашизме» была признана свыше правота их взглядов. В сентябре 1947 года на учредительном съезде Информационного бюро коммунистических и рабочих партий (Коминформа) итальянской компартии было поставлено на вид как раз то, что она не спрятала оружие, а выполнила московские приказы".

"Он заговорил об опасностях и красоте жизни революционера.
В заключение своей короткой речи он вынул коробку спичек:
— Может быть, — сказал он, — я легче поясню свои мысли и чувства с помощью примера. — Он вынул и зажёг спичку. Через несколько секунд спичка сгорела и осталось лишь немного пепла.
Дружелюбно и немного задумчиво Михайлов смотрел на нас.
— Разве это не жизнь обыкновенного человека? Вначале горит небольшой огонёк, затем вспыхивает и, наконец, гаснет. Остается горсточка ненужного пепла. Человек живёт, работает, основывает семью, рождает детей, умирает. Его оплакивают родственники и немногие знакомые. Бесполезная, ненужная жизнь.
Но если мы обратимся к нашей жизни — жизни, полной приключений, опасностей, путешествий, тюрем, ответственных заданий, жизни в лоне семьи, называемой нами — партией, с ясной и чёткой целью, как краеугольным, камнем нового мира, жизни, после которой нас будут оплакивать многочисленные товарищи — разве это не совсем, совсем другое, чем какая-то там спичка?"

"Позже, когда весной 1944 года вспыхнуло крупное антифашистское восстание в восточной Словакии, мы узнали, что все курсанты нашей школы принимали в нём активное участие. После 1945 года участники словацкого восстания были в новой Чехословакии в большом почёте. Но долго это продолжаться не могло. Чем сильнее выпячивалась «ведущая роль Советского Союза» — особенно после 1948 года — тем настойчивей отодвигалось на задний план воспоминание о словацком восстании и об антифашистском движении в Чехословакии. Наконец, начиная с 1950 года вожди словацкого восстания Гусак и Новомеский, а также сотни других активных его участников, были обвинены в различных «уклонах» и арестованы.
Так на примере словацкого восстания ещё раз можно было увидеть, что сталинизм ничего так не боится, как самостоятельного, самобытного революционного движения.
Правда сталинизм не отказывается от использования в своих целях, — то здесь, то там, — революционных событий, как только сталинское господство укрепится, на участников самостоятельных революционных движений клевещут, бросают их в тюрьмы или… казнят. Даже воспоминание о собственном революционном движении не должно жить в народе; оно либо фальсифицируется, либо замалчивается для того, чтобы дать задним числом место «освободительной роли советской армии», или «ведущей роли Советского Союза», которому всё и вся должны подчиняться".
 
"Было 16 мая 1943 года. Я как раз хотел направиться на семинар во дворе, как увидел в школьном вестибюле десятки собравшихся курсантов. Я знал, что на чёрной доске время от времени вывешиваются объявления. Но я ещё никогда не видел, чтобы перед ней стояло так много курсантов.
Заинтересовавшись, я подошёл ближе.
На этот раз на доске было не короткое объявление, а текст на четырёх страницах, напечатанный на пишущей машинке, который все молча и внимательно читали. Я заметил моего друга Петера Цаля, испуганно взглянувшего на меня.
— Что случилось?
— Коминтерн распущен!
— Но это невозможно!!?
— А вот, прочти.
Кое-кто, между тем, уже дочитал текст до конца. Они удалялись, не проронив ни слова. Я и вновь пришедшие смогли теперь продвинуться вперёд. Здесь, в вестибюле школы Коминтерна, я прочёл на чёрной доске постановление о роспуске Коминтерна. Самое важное и решающее в этом постановлении было следующее:

«Весь ход событий за истёкшие двадцать пять лет и накопленный опыт Коммунистического Интернационала со всей очевидностью показал, что организационные формы объединения рабочих, установленные I конгрессом Коммунистического Интернационала и отвечавшие потребностям начального периода возрождения рабочего класса, с развитием его движения и усложнением проблем в каждой стране всё больше отставали от жизни. Эти формы стали, в конечном итоге, помехой дальнейшему усилению национальных рабочих партий.
Развязанная нацистами война ещё более обострила различие обстановки в разных странах тем, что она провела резкую грань между странами, ставшими носительницами нацистской тирании, и свободолюбивыми народами, объединившимися в мощной антигитлеровской коалиции.
Исходя из вышеизложенных положений, учитывая рост и политическую зрелость коммунистических партий и их руководящих кадров в отдельных странах, учитывая также тот факт, что во время настоящей войны ряд секций поставил вопрос о роспуске Коммунистического Интернационала, как руководящего центра международного рабочего движения, президиум Исполкома Коммунистического Интернационала, не будучи в состоянии из-за условий мировой войны созвать для утверждения предложения секций Коминтерна съезд Коммунистического Интернационала, позволяет себе внести следующее предложение:
Коммунистический Интернационал, как руководящий центр международного рабочего движения распускается; секции Коммунистического Интернационала освобождаются от обязательств, вытекающих из статута и резолюций конгрессов Коммунистического Интернационала.
Президиум Исполкома Коминтерна призывает всех сторонников Коммунистического Интернационала сосредоточить свои силы на всесторонней поддержке и активном участии в освободительной войне народов и государств антигитлеровской коалиции, чтобы ускорить уничтожение смертельного врага трудящихся — немецкого фашизма, его союзников и вассалов.
Подписано членами президиума Исполкома Коммунистического Интернационала:
Готвальд, Димитров, Жданов, Коларов, Коплениг, Куусинен, Мануильский, Марти, Пик, Торез, Флорин, Эрколи».

Как и другие, я не знал, что сказать по этому поводу.
Коммунистический Интернационал… Ещё несколько минут тому назад это был наш высший орган!
Решение о роспуске Коминтерна в советских газетах опубликовано не было. Подписавшиеся представляли коммунистические партии восьми стран: Советского Союза (Жданов, Мануильский); Германии (Пик, Флорин); Франции (Торез, Марти); Болгарии (Димитров, Коларов); Австрии (Коплениг); Чехословакии (Готвальд); Финляндии (Куусинен) и Италии (Эрколи — это была партийная кличка Пальмиро Тольятти в Советском Союзе). Даже находившиеся в Уфе или Куйбышеве вожди других коммунистических партий как, например, компартии Испании (Долорес Ибаррури), Румынии (Алша Паукер) и Венгрии (Ракоши) не подписали постановления, так как 12 подписавших были в данном случае не представителями коммунистических партий их стран, а членами избранного на последнем съезде Коминтерна президиума Исполкома.
Судя по всему, решение было принято настолько быстро и неожиданно, что о нём предварительно даже не известили руководство других коммунистических партий, у них не спросили хотя бы формального согласия".

"Роспуск Коминтерна в нашей школе был принят по–разному. Само собой разумеется не было никого, кто хотя бы косвенно высказался против роспуска Коминтерна. Но, с другой стороны, в первые дни после постановления о роспуске и даже во время доклада Михайлова было явно заметно, как различно реагировали на событие молодые и более старые курсанты.
Старшие товарищи, многие годы, даже десятилетия бывшие членами партии и даже партработниками, сидели с серьёзными лицами. Ещё несколько часов тому назад Коммунистический Интернационал был для них нечто самое ценное в жизни. Может быть, в этот момент они вспоминали слова Димитрова на процессе по делу поджога Рейхстага, что для каждого коммуниста «высший закон это —программа Коммунистического Интернационала, а высший суд — Контрольная комиссия Коммунистического Интернационала». Или, может быть, они вспоминали заключительное слово, в котором Димитров заявил, что нельзя задержать колесо, «движимое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала». Они, несомненно, вспоминали слова Сталина у гроба Ленина:

«Мы клянёмся тебе, товарищ Ленин, что мы не пощадим наших жизней, укрепляя и развивая союз трудящихся всего мира — Коммунистический Интернационал!»

Нас, молодых, составлявших большую половину участников курса, событие так глубоко не потрясло. Мы выросли в эпоху, когда Коммунистический Интернационал уже давно не имел того престижа, значения и влияния как, к примеру, в двадцатые годы".

"Но мне всё же казалось немного сомнительным, чтобы роспуск Коминтерна мог приводиться, как пример успешного преодоления противоречия между формой и содержанием.
Тогда это было лишь сомнение. И только много позднее мне стало ясно, что характерной чертой сталинизма является искажение подлинного смысла диалектического материализма. Сталинисты не применяют законы диалектики для того, чтобы объяснить процессы внутри общества и делать отсюда определённые выводы, они опошляют эти законы, чтобы задним числом обосновывать свои политические решения или постановления".

"Я уже в течение многих часов напряжённо работал, раскладывал, по возможности быстро, партийные материалы согласно их заголовкам, надписывал папки и снова их вкладывал в мешки, прежде чем я нарушил строгий запрет что-либо читать.
Среди различных американских газет я внезапно нашёл газету, называвшуюся «Милитант». Я принял её за буржуазную газету и уже хотел, не обращая внимания, вновь запрятать в мешок, как вдруг остолбенел: на первой странице газеты красовалась эмблема серпа и молота и лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Что это, партийная газета? Но ведь в истории Коминтерна при прохождении истории американской компартии эта газета никогда не упоминалась! Хотя я и знал, как дорога каждая минута, я всё же бросил на неё беглый взгляд: писалось что-то о классовой борьбе, об интернациональной солидарности, об освобождении негров.
Уже я думал, что передо мной партийная газета, как на третьей странице мне бросился в глаза крупный заголовок: «Капитуляция Раковского». Лев Троцкий.
Я не верил своим глазам: статья Троцкого! Значит это — троцкистская газета! Пакет с динамитом не произвёл бы на меня большего впечатления.
Я быстро оглянулся. Вблизи никого не было. Жадно пробежал глазами статью Троцкого. Трудно передать, как я тогда был взволнован!
Раковский? Это имя я иногда встречал лишь в сочинениях Ленина и знал, что весной 1938 года он был осуждён. Конечно, я уже давно сомневался в том, что жертвы чисток 1936–38 родов были «контрреволюционерами», но это сомнение было лишь интуитивное. Ничего точного я не мог узнать. Теперь я читал о судьбе этого революционера, о политической борьбе оппозиции против сталинской группы (уже одно это обозначение звучало для меня чем-то совершенно новым!), но всё ещё я не понимал почему Троцкий говорил о капитуляции. Потом я прочёл, что Раковский признал свои «заблуждения» и солидаризировался с ВКП(б).
В моём прежнем лексиконе это обозначалось, как самокритика и признание правильности политики партии. Назвать такое поведение капитуляцией, — это было для меня открытием. Но разве Троцкий в данном случае не был прав? Разве эта не было действительно капитуляцией? Но я уже потерял почти четверть часа за чтением американской троцкистской газеты и теперь должен был наверстать упущенное. Я стал работать ещё быстрее, чем прежде, не теряя при этом надежды, что мне снова попадется в руки экземпляр «Милитанта». Уже в том же самом мешке я нашёл и второй экземпляр. Снова быстро прочёл важнейшие места. После этого у меня вошло в правило работать без пауз и лишь при обнаружении «Милитанта» три–четыре минуты отдавать чтению. Вероятно, я был не единственным, кто читал в архиве троцкистские издания.
Этот интерес объясняется просто: буржуазные газеты, попадавшиеся мне в руки во время сортировки коминтерновского архива (подобно выдержкам из буржуазной прессы в бюллетенях, читавшихся нами в школе) не могли нас существенно интересовать. Они занимались вопросами, стоявшими далеко от нашей жизни и наших проблем, употребляли определения, бывшие для нас китайской грамотой, что не могло вызвать в нас большого интереса. Троцкисты же писали нашим языком, пользовались нашей терминологией; они брали на мушку то, что и во мне возбуждало сомнение, так что мой тогдашний интерес был вполне понятен".
 
"Когда я вышел раз из гостиницы после очередного обильного обеда, мне преградил путь осунувшийся, пожилой человек в порванной одежде.
Я уже сунул было руку в карман в поисках денег.
Вдруг он меня окликнул:
— Здравствуй, Линден.
Я обомлел от страха. Откуда знал незнакомец мою партийную кличку?
Я внимательно вгляделся в него: это был курсант нашей группы, который однажды рассказал нам весьма подробно о своей нелегальной деятельности во время оккупации во Франции и который затем вдруг, без всякого объяснения причин, был удалён из школы. Это произошло уже больше полугода тому назад — и, судя по его виду, ему всё это время жилось исключительно плохо.
— Скажи, есть у тебя немного хлеба? Он умоляюще смотрел на меня.
— Нет, сейчас нет, но когда я вернусь с ужина, я тебе кое-что захвачу. Я попробую взять столько хлеба, сколько можно, чтобы не бросилось в глаза, потому что нам не разрешается… но ты меня извини… вряд ли я могу для тебя захватить что-нибудь кроме хлеба.
Он махнул рукой.
— Ах, Линден, тебе вовсе не нужно извиняться. Другие и хлеба мне не дают. Они даже не говорят со мной, большинство отворачивается и не здоровается, видя меня на улице. Если ты сможешь принести мне хлеба, я этого никогда не забуду и буду вечно тебе благодарен.
С этого времени я всегда уносил с собой хлеб, чтобы вечером, украдкой передать ему где-нибудь в укромном месте. Он каждый раз меня благодарил, но был исключительно скуп на слова. Я только узнал, что после исключения из школы он ниоткуда не смог получить помощи. Товарищ, много лет выполнявший специальные задания партии, был теперь «списан со счёта» и предоставлен своей судьбе — пример железной, жестокой последовательности сталинизма по отношению к человеку, в котором он потерял нужду".

"Каждый из нас получил в «Люксе» удостоверение с фотографией, так называемый пропуск, который нужно было предъявлять при входе в гостиницу. Эта гостиница была в своём роде целым маленьким городком. Там всё было устроено так, что живущим в ней не было необходимости соприкасаться с внешним миром. Наряду с закрытой столовой там были: своя прачечная, сапожная и портняжная мастерские и даже своя амбулатория — и всё это только для живущих в гостинице. Все мы были прикреплены к закрытому распределителю, расположенному поблизости. Всех живущих в «Люксе» сотрудников Коминтерна, а после его упразднения — «представителей иностранных коммунистических партий» — отвозили на автобусах на работу и привозили обратно в гостиницу, так что не было необходимости пользоваться городским транспортом, к которому прибегали лишь в редких случаях. В гостинице находились также особое отделение милиции и военкомат, которые улаживали все вопросы прописки и выписки, а также, в случае призыва кого-либо в армию, предпринимали нужные шаги, чтобы добиться его освобождения. Таким образом, живущим там не надо было самим ни о чём беспокоиться".

"Он дал мне первый номер газеты «Свободная Германия», и я с удивлением увидел на первой странице сверху и снизу чёрно–бело–красные полосы.
Я был совершенно ошеломлён.
— Скажи-ка, Ганс, эти чёрно–бело–красные полосы случайны или это должно служить символом?
При всей «борьбе против сектантства» я не ожидал, что в Москве когда-либо согласятся на цвета чёрный–белый–красный.
— Нет, это не случайность. Движение «Свободной Германии» не просто продолжение антифашистского движения в обычном смысле, а, как ты, вероятно, уже увидел в воззвании, ставит себе цель соединить все силы против Гитлера, включая и немцев–националистов, консерваторов и, даже, национал–социалистов, если они стоят в оппозиции к Гитлеру".

"На палубе стоял Бернгард Кёнен и радостно махал мне рукой.
— Ну, что нового в Москве?
— Первый номер газеты «Свободная Германия». Между прочим, движение имеет своё знамя.
— Какое?
— А ну-ка, Бернгард, угадай! Он немного подумал.
— Не думаю, что красное знамя. Вероятно, Национальный комитет решил взять чёрно–бело–золотое знамя.
— А вот и не угадал, — заметил я смеясь, — Национальный комитет принял чёрно–бело–красное знамя.
Бернгард вдруг стал серьёзным.
— Ведь это абсурд. Этого не может быть. Такими вещами не шутят.
— Но я тебе говорю совершенно точно, Бернгард. У Национального комитета действительно чёрно–бело–красное знамя.
Бернгард рассердился всерьёз. Он всё ещё думал, что воспитанник школы Коминтерна разрешает себе скверные шутки.
Он отвернулся от меня со злым лицом, и я не знаю, что он подумал или сказал, когда убедился, что «Свободная Германия» действительно приняла цвета знамени вильгельмовской кайзеровской империи".

"На следующее утро я постучался в дверь к главному редактору. За письменным столом сидел необыкновенно хорошо одетый мужчина. Жестом он пригласил меня сесть.
— Итак, вы — Вольфганг Леонгард, — начал он разговор. Я невольно сжался. В первый раз в Советском Союзе немецкий эмигрант обращается ко мне на «Вы».
— Вы работали раньше когда-либо в редакции газеты? Он задавал вопросы с вежливым превосходством и небольшой иронией в голосе.
— Нет, я недавно окончил политическую школу, в которой мы только слегка касались журналистики.
Я нарочно выбрал выражение «политическая школа», так как не знал могу ли я назвать школу Коминтерна этому на вид рядовому гражданину. Всё это было по меньшей мере странным.
— Политические школы меня не интересуют. Я Вас спрашиваю о работе в редакции газеты.
— Нет, в редакции газеты я до сих пор не работал.
— Вы должны будете многому научиться, так как работа в редакции тяжела и ответственна. Я полагаю, что Вам ясно, что Вы должны будете начать с азов.
Гернштадт был вежлив и холоден. Во всё время разговора он оставался при своем «Вы». Он не говорил ни о «борьбе за свободу немецкого рабочего класса», ни о партии. Он вёл себя так, как, в моём представлении, вёл бы себя главный редактор большой капиталистической газеты. Я был совершенно потрясён".
 
Назад
Сверху